Но как я вам благодарна за ваше письмо!.. Знаете ли, меня иногда посещали такие горькие мысли… Знаете ли, я доходила до того, что почти стыдилась всякого — не скажу уж восторженного, — всякого доверчивого чувства, с досадой закрывала книгу, когда в ней говорилось о надежде и счастии, отворачивалась от безоблачного неба, от свежей зелени деревьев, от всего, что улыбалось и радовалось. Какое это было тяжелое состояние! Я говорю: было… как будто оно прошло!
Не знаю, прошло ли оно: знаю, что если оно не возвратится, я вам этим буду обязана. Видите ли, Алексей Петрович, как много вы наделали добра, может быть, сами того не подозревая! Кстати, знаете ли, что мне очень вас жаль? Теперь самый разгар лета, дни стоят чудные, небо синее, яркое… в Италии оно не может быть прекрасней, а вы сидите в душном и пыльном городе, ходите по жгучей мостовой. Что вам за охота? Хотя бы на дачу вы куда-нибудь переселились. Говорят, за Петергофом, на берегу моря, есть прелестные места.
Хотела бы еще писать к вам, но невозможно: из сада повеяло таким сладким запахом, что нельзя оставаться в комнате. Надеваю шляпу и иду гулять… До другого раза, добрый Алексей Петрович.
Преданная вам М. Б.
P. S. Я забыла вам сказать… Вообразите вы себе, тот остряк, о котором я вам писала на днях, — представьте, объяснялся мне в любви, и в самых пламенных выражениях. Я сперва думала, что он смеется надо мной, но он кончил формальным предложением — каков после всех его клевет? Но он решительно слишком стар. Вчера ночью я, ему в пику, села за фортепьяно перед раскрытым окном при свете луны и играла Бетховена. Мне было так весело чувствовать ее холодный свет на моем лице, так отрадно оглашать душистый ночной воздух благородными звуками музыки, сквозь которые по временам слышалось пение соловья! Я давно не была так счастлива. А вы, однако, напишите мне о чем я вас просила в начале письма: это очень важно.
Санкт-Петербург, 8-го июля 1840 года.
Милая Марья Александровна, вот мое мнение в двух словах: и старого холостяка и молодого вздыхателя — обоих за борт! Об этом и рассуждать нечего. Ни тот, ни другой вас не стоят — это ясно, как дважды два — четыре. Молодой сосед, может быть, и добрый человек, да бог с ним! Я уверен, что между ним и вами нет ничего общего, и можете себе вы представить, как вам весело будет жить вдвоем! Да и к чему спешить? Сбыточное ли дело, чтоб женщина, подобная вам, — я не хочу говорить комплиментов и потому не распространяюсь более, — чтоб такая женщина не встретила никого, кто сумел бы оценить ее? Нет, Марья Александровна, послушайтесь меня, коли вы точно думаете, что я ваш друг и мои советы полезны. А сознайтесь, приятно вам было увидеть у ног своих старого клеветника?.. Я, на вашем месте, заставил бы его целую ночь напролет петь «Аделаиду» Бетховена, глядя на луну.
Впрочем, бог с ними, с вашими обожателями! Не о них мне хочется говорить сегодня с вами. Я нахожусь сегодня в каком-то странном полураздраженном, полувзволнованном расположении вследствие письма, полученного мною вчера. Посылаю вам с него копию. Письмо это написано одним моим давнишним приятелем и сослуживцем, добрым, но довольно ограниченным человеком. Он года два тому назад уехал за границу и до сих пор мне ни разу не написал. Вот его письмо. NB Он очень недурен собой.
«Cher Alexis
Я в Неаполе, сижу в своей комнате, на Chiaja, перед окном. Погода удивительная. Я сперва долго глядел на море, потом меня взяло нетерпенье, и вдруг мне пришла в голову блестящая мысль написать к тебе письмо. Я, дружище, всегда чувствовал к тебе влечение — ей-богу. Вот и захотелось теперь излиться в твое лоно… так ведь это, кажется, говорится на вашем возвышенном языке. А нетерпение меня взяло вот отчего. Я жду одну женщину; мы вместе с нею едем в Баию есть устрицы и апельсины, смотреть, как темно-бурые пастухи, в красных колпаках, пляшут тарантеллу, жариться на солнце не хуже ящериц — словом, наслаждаться жизнью вполне. Милый друг мой, я так счастлив, что сказать невозможно. Если б я владел твоим пером — о! какую картину я нарисовал бы перед твоими глазами! Но, к сожалению, ты знаешь, я человек безграмотный. Эта женщина, которую я жду и которая заставляет меня вот уже более часа беспрестанно вздрагивать и оглядываться на дверь, меня любит, а уж как я ее люблю — этого, мне кажется, даже и ты своим красноречивым пером описать бы не мог.
Надобно тебе сказать, что я уж три месяца как с ней познакомился, и с самого первого дня нашего знакомства моя любовь идет всё crescendo, в виде хроматической гаммы, всё выше и выше, и в настоящую минуту зашла уж за седьмое небо. Я шучу, но в самом деле моя привязанность к этой женщине — это что-то необыкновенное, сверхъестественное. Представь себе, я ведь почти не говорю с ней, всё так гляжу на нее и смеюсь, как дурак. Сяду к ее ногам, чувствую, что глуп ужасно, и счастлив, просто непозволительно счастлив. Иногда случается, что она мне руку на голову положит… Ну тут, я тебе скажу… Да, впрочем, ты этого понять не можешь, ты ведь философ и весь свой век был философом. Зовут ее Ниной, Нинеттой — как хочешь; она дочь одного здешнего богатого купца. Хороша, что твои все Рафаэли; жива, как порох, весела, умна так, что даже удивительно, как она меня, дурака, полюбила; поет как птичка, а глаза —
Извини, пожалуйста, это невольное тире… Мне показалось, что дверь скрипнула… Нет, не идет еще, злодейка! Ты меня спросишь, чем же всё это кончится и что я намерен с собою делать, и долго ли я здесь останусь? Я этого ничего, брат, не знаю, да и знать не хочу. Будет, что будет… Ведь если этак беспрестанно останавливаться да рассуждать…